Демонстрации всякого рода были
оставлены: с 1878 года они окончательно исчезают. Но уже и за этот период в типе
революционера произошла значительная перемена.
Он уже перестал быть тем, чем был пять лет тому
назад. Он не успел еще заявить о себе каким-либо
подвигом, достойным истинного бойца, но,
постоянно размышляя в этом направлении, вечно
твердя себе одно и то же, - что пуля
действительнее слов, питая изо дня в день в своей
душе кровавые замыслы, он не мог не поддаться
влиянию собственных слов и мыслей, не мог не
окраситься от них, не затвердеть, не
революционизироваться сам: таково свойство
человека. А правительство делало тем временем
все от него зависевшее, чтобы ускорить процесс
этого превращения недавнего еще мечтателя в
человека дела. Аресты производились по малейшему
подозрению. Какого-нибудь адреса, письма от
приятеля, ушедшего "в народ", показания,
вымученного от двенадцатилетнего мальчугана,
который от испуга не знал, что отвечать на
допросе, было достаточно, чтобы бросить человека
в тюрьму и томить его годы в ужасном одиночном
заключении. Стоит только припомнить, что за время
предварительного следствия по "делу 193-х",
которое тянулось четыре года, число самоубийств,
случаев умопомешательства и смерти между
политическими заключенными достигло громадной
цифры 75. Приговоры суда особого присутствия,
который был послушным орудием в руках
правительства, были безобразно жестоки. Люди
приговаривались на десять, двенадцать,
пятнадцать лет каторжных работ за несколько
революционных разговоров с кучкой рабочих, за
прочитанную или данную для прочтения книжку.
Таким образом, то самое, что делается совершенно
свободно в любом западноевропейском
государстве, у нас наказывалось наравне с
убийством. Но, не удовлетворяясь этими
зверствами, облеченными в юридическую форму,
правительство еще более увеличивало страдания
политических заключенных путем подлых секретных предписаний. До чего невыносимо было
их положение, можно судить по тому, что в
харьковской центральной тюрьме - этом "доме
ужасов" - произошло несколько "бунтов",
затеянных ими исключительно с тою целью, чтобы
добиться уравнения своего положения с
уголовными преступниками! От времени до времени
при помощи способов, которые умеют находить
только заключенные, от этих заживо погребенных
людей получались на волю письма, кое-как
нацарапанные на клочке оберточной бумаги,
сообщавшие о гнусных и бессмысленных
жестокостях, которым подвергали их тюремщики,
чтобы выслужиться перед начальством. И эти
письма переходили из рук в руки, известия
передавались из уст в уста, вызывая у всех слезы
жалости и негодования и поселяя в душе людей
самых мягких мысли о крови, ненависти, мести. Первые кровавые дела начались за год
или за два до наступления настоящего террора. То
были пока отдельные факты, без всякого
серьезного политического значения; но они ясно
доказывали, что усилия правительства начали уже
приносить свои плоды и что "млеко любви"
социалистов прошлого поколения превращалось
мало-помалу в желчь ненависти. Вытекая из чувства
мести, нападения направлялись вначале на
ближайших врагов - шпионов, и в разных частях
России их было убито около полудюжины. Было, однако, несомненно, что эти
первые попытки необходимо должны были повести к
дальнейшим. Уж если тратить время на убийство
какого-нибудь шпиона, то почему же оставлять
безнаказанным жандарма, поощряющего его гнусное
ремесло, или прокурора, который пользуется его
донесениями для арестов, или, наконец, шефа
жандармов, который руководит всем? А дальше
приходилось подумать и о самом царе, властью
которого действует вся эта орда. Логика вещей
должна была заставить революционеров пройти
одну за другой все эти ступени, и они не могли не
пройти их, так как русский человек может грешить
недостатком чего угодно, только не мужества быть
последовательным до конца. Случилось, однако, обстоятельство
первостепенной важности, давшее такой сильный
толчок движению, что этот переход, на который при
иных условиях потребовались бы, может быть, годы,
был совершен почти сразу. 24 января 1878 года раздался памятный
выстрел Веры Засулич. Через два месяца она была
оправдана судом присяжных. Нам нет нужды говорить о
подробностях самого события и процесса, ни
настаивать на их громадном значении. Каждый, кто
пережил это время, помнит, в каком лихорадочном
возбуждении было тогда все общество, вся публика
без различия возраста, сословий, партий. Легко
представить себе, что должно было происходить в
среде революционеров. Засулич вовсе не была террористкой.
Она была ангелом мести, жертвой, которая
добровольно отдавала себя на заклание, чтобы
смыть с партии позорное пятно смертельной обиды.
Очевидно было, что если всякий подлый поступок
должен ждать своей Засулич, то совершивший его
может спать спокойно и дожить до седых волос. И, однако, событие 24 января имело
огромное значение в развитии терроризма. Оно
озарило его своим ореолом самопожертвования и
дало ему санкцию общественного признания. Оправдание Засулич было
торжественным осуждением всей системы
произвола, которая заставила эту девушку поднять
на палача свою мстительную руку. Печать и
общество единодушно приветствовали приговор
присяжных. Как же отнеслось правительство к
этому гласу народа? Александр II лично посетил Трепова,
заклейменного всеобщим презрением, и перевернул
вверх дном весь город, разыскивая оправданную
Засулич, чтобы снова заключить ее в тюрьму. Трудно было выказать более наглым
образом свое презрение к правосудию и
общественному мнению. Недовольство усилилось. К жгучему
чувству обиды вскоре присоединилась еще горечь
разочарования. Здесь следовало бы дать очерк чисто
либерального движения, возникшего в начале
прошлого царствования в среде образованных
слоев русского общества. Но так как сделать этого
в немногих словах нельзя, то я замечу только, что
событием, придавшим ему особенную силу, была
Турецкая война, которая, подобно Крымской,
обнажила все язвы нашего общественного строя и
пробудила надежды на новые преобразования,
особенно после конституции, данной Александром II
Болгарии. Возвращение императора в столицу
после кампании совпало с процессом Засулич. Иллюзии либералов рассеялись, как
дым; и тогда-то они обратили свои взоры на
единственную партию, которая боролась против
деспотизма, - социалистическую. Первые их попытки
к сближению с революционерами с целью
образования союза относятся к 1878 году. III Однако правительство решилось,
по-видимому, раздразнить до крайности не только
либералов, но и революционеров. Из низкого
чувства мести оно удвоило жестокости по
отношению к тем из них, которые находились в его
власти. Александр II дошел даже до того, что
отменил приговор собственного сената, который
под видом ходатайства о помиловании оправдал
большую часть подсудимых по "делу 193-х". Но что же это за правительство,
которое так нагло издевается над законами
страны, которое не опирается и не желает
опираться ни на народ, ни на общество, ни на
какой-нибудь отдельный класс, ни даже на им самим
созданные законы? Что представляет оно, как не
воплощение грубой силы? Против подобного правительства все
дозволительно. Оно уже является не выразителем
волн большинства, а организованным произволом.
На уважение оно может претендовать не больше, чем
шайка придорожных разбойников, которые бьют,
грабят и режут, пока на их стороне сила. Но как избавиться от этой банды,
укрывшейся за лесом штыков? Как освободить от нее
родину? Нечего было и думать о взятии
приступом твердыни царизма, как то делалось в
других, более счастливых, странах. Нужно было
обойти врага с тылу, схватиться с ним лицом к лицу
позади его неприступных позиций, где не помогли
бы ему все его легионы. Так возник терроризм. Родившись из ненависти, вскормленный
любовью к родине и уверенностью в близкой победе,
он вырос и окреп в электрической атмосфере
энтузиазма, вызванного геройским поступком. Шестнадцатого августа 1878 года, то
есть через пять месяцев после оправдания
Засулич, терроризм фактом убийства генерала
Мезенцова, шефа жандармов и главы всей шайки,
смело бросил вызов в лицо самодержавию. С этого
дня он, не переставая, шел гигантским шагом
вперед, все усиливаясь и завоевывая почву, пока
наконец не достиг своего апогея в страшном
поединке с человеком, который был олицетворением
деспотизма. Я не буду излагать его подвигов; они
уже вписаны огненными буквами на страницах
истории. Три раза противники сходились лицом к
лицу; три раза, волею судьбы, террорист оставался
побежденным. Но после каждого поражения он
подымался снова, более грозный и могущественный,
чем прежде. За покушением Соловьева последовало
покушение Гартмана, за ним - страшный взрыв в
Зимнем дворце, который, казалось, превзошел все,
что воображение могло придумать самого
невероятного. Но вот пришло 1-е марта. Снова
очутились враги лицом к лицу, и в этот раз
всемогущий император пал умирающий к ногам
своего противника. Террорист победил наконец в этом
роковом поединке, унесшем столько жертв. Среди коленопреклоненной толпы он
один высоко держит свою гордую голову,
изъязвленную столькими молниями, но не
склонявшуюся никогда перед врагом. Он прекрасен, грозен, неотразимо
обаятелен, так как соединяет в себе оба
высочайшие типа человеческого величия: мученика
и героя. Он мученик. С того дня, когда в
глубине своей души он поклялся освободить
родину, он знает, что обрек себя на смерть. Он
перекидывается с ней взглядом на своем бурном
пути. Бесстрашно он идет ей навстречу, когда
нужно, и умеет умереть не дрогнув, но уже не как
христианин древнего мира, а как воин, привыкший
смотреть смерти прямо в лицо. В нем не осталось ни тени
религиозного подвижничества. Это боец, весь из
мускулов и сухожилий, ничем не напоминающий
мечтательного идеалиста предыдущей эпохи. Он
человек зрелый, и неосуществимые грезы его
молодости исчезли с годами. Глубоко убежденный
социалист, он знает тем не менее, что социальная
революция требует долгой подготовительной
работы, которая не может иметь места в стране
рабства. И потому, скромный и решительный, он
уступает необходимости и ограничивает на время
свои требования, чтобы снова расширить их, когда
придет пора. Пока же у него только одна цель:
уничтожить ненавистный деспотизм и; давши своей
родине то, что давно уже имеют все цивилизованные
народы мира,- политическую свободу, предоставить
ей возможность твердым шагом двинуться дальше по
пути к всестороннему освобождению. Ту силу души,
ту неукротимую энергию, тот дух
самопожертвования, которые его предшественник
почерпал в красоте своего идеала, он находит
теперь в величии предстоящей задачи, в могучих
страстях, которые подымает в его груди эта
неслыханная, опьяняющая, дух захватывающая
борьба. Какое зрелище! Было ли когда видано
что-либо подобное? Одинокий, без имени, без
средств, он взял на себя защиту оскорбленного,
униженного народа. Он вызвал на смертный бой
могущественнейшего императора в мире и целые
годы выдерживал натиск всех его громадных сил. Гордый, как сатана, возмутившийся
против своего бога, он противопоставил
собственную волю - воле человека, который один
среди народа рабов присвоил себе право за всех
все решать. Но какая же разница между этим земным
богом и ветхозаветным Иеговой Моисея! Как он
корчится под смелыми ударами террориста! Как он
прячется, как дрожит! Правда, он еще держится, и
хотя бросаемые его дрожащей рукой молнии часто
не достигают цели, зато, поражая, они бьют
насмерть. Но что за беда? Гибнут люди, но идея
бессмертна. И эта-то всепоглощающая борьба, это
величие задачи, эта уверенность в конечной
победе дают ему тот холодный, расчетливый
энтузиазм, ту почти нечеловеческую энергию,
которые поражают мир. Если он родился смельчаком
- в этой борьбе он станет героем; если ему не
отказано было в энергии - здесь он станет
богатырем ; если ему выпал на долю твердый
характер - здесь он станет железным. Это человек с сильной, полной
индивидуальностью. Он не имеет да и не ищет того
благоухания нравственной красоты, которое
превращало пропагандиста как бы в существо не от
мира сего. Его взор не обращен в глубь себя
самого; он устремлен на врага, которого он
ненавидит всеми силами своей души. Это
представитель гордой, непреклонной личной воли.
Он борется не только за угнетенный народ, не
только за общество, задыхающееся в атмосфере
рабства, но и за себя самого, за дорогих ему людей,
которых он любит до обожания, за друзей,
томящихся в мрачных казематах центральных тюрем
и простирающих к нему оттуда свои изможденные
руки. Он борется за себя самого. Он поклялся быть
свободным и будет свободен во что бы то ни стало.
Ни перед каким кумиром не преклоняет он колена.
Он посвятил свои сильные руки делу народа, но уже
не боготворит его. И если народ в своем
заблуждении скажет ему: "Будь рабом!" - он с
негодованием воскликнет: "Никогда!" - и
пойдет своей дорогой, презирая его злобу и
проклятья, с твердой уверенностью, что на его
могиле люди оценят его по заслугам. РЕВОЛЮЦИОННЫЕ ПРОФИЛИ Изложив вкратце историю
революционного движения за десятилетний период
с 1871 по 1881 год, я попытаюсь теперь ввести читателя
во внутреннюю жизнь подпольной России,
познакомить его хоть с несколькими из этих
грозных людей, которые столько раз приводили в
трепет того, перед кем все дрожит. Постараюсь показать их такими,
каковы они на самом деле, не преувеличивая, но и
не умаляя их достоинств. Конечно, чтобы
обрисовать такие фигуры, как Софья Перовская,
Вера Засулич, Дмитрий Лизогуб, нужно перо не
моему чета. Говорю это не из условной скромности,
а из чувства безграничного удивления и восторга,
которое внушают мне эти люди и которое они
внушили бы всякому, кто знал бы их так хорошо, как
я. Пусть же читатель постарается сам исправить
недостатки моих очерков, дополняя живыми
красками начертанные мной бледные, сухие
профили. Что касается до меня, то гарантирую
только одно: верность истине. Должен поэтому
предупредить любителей сенсационных
подробностей, что они рискуют быть сильно
разочарованными, так как в действительной жизни
все происходит гораздо проще и скромнее, чем люди
себе воображают. Едва ли нужно говорить, что
ничего, могущего кого бы то ни было
компрометировать, нет в моей книге. Читатель
может быть совершенно спокоен на этот счет. Я
умышленно ограничивался фактами и лицами, о
которых можно говорить свободно. Что касается выбора сюжетов и
группировки лиц, то я имел в виду единственно
возможно лучшее выяснение общего характера
движения. Ввиду того же я придал своему рассказу
форму, пожалуй, несколько легкомысленную для
сюжета - форму личных воспоминаний, как наиболее
удобную для сохранения некоторых подробностей и
мелочей, которые, как бы они ни были маловажны
сами по себе, взятые вместе, дают более рельефное
и полное представление об особенностях жизни
революционной России. Летом 1877 года необыкновенное
смятение царило в среде представителей власти
Чигиринского уезда. Жандармы сновали по всем
направлениям, точно сумасшедшие. Становые и
исправник совсем сбились с ног и не имели покоя
ни днем, ни ночью. Сам губернатор посетил уезд. Что случилось? Дело в том, что полиция через
священников, которые, нарушая тайну исповеди,
превратились в доносчиков, проведала, что среди
крестьян составился опасный заговор, во главе
которого стоят "нигилисты", народ отчаянный
и способный на все. Однако не было никакой возможности
узнать подробности заговора, так как крестьяне,
узнавши, что попы выдают, перестали ходить на
исповедь. А между тем нельзя было терять времени:
заговор разрастался не по дням, а по часам. На это
указывало много тревожных признаков. Так, из
опасения выдать себя в пьяном виде, заговорщики
совершенно отказывались от употребления водки, а
в деревнях, где они составляли большинство,
решено было даже позакрывать кабаки. Это служило
видимым доказательством того, что движение
усиливалось. Но как проникнуть в его тайну и
положить предел дальнейшему его
распространению? Ни наугад произведенные обыски,
ни сотни арестов не привели ни к чему. От крестьян нельзя было добиться ни
слова; даже розгами не удавалось заставить их
говорить. Вооруженное восстание казалось
неизбежным. Ходили слухи, что заговорщики,
подобно парижским санкюлотам, тайно заготовляли
пики и покупали топоры и ножи. Исправник отправил
на ярмарку своих людей под видом торговцев
железным товаром, надеясь таким образом
проследить, кто будет покупать оружие. Но
заговорщики угадали его намерение, и ни один из
них не дал поймать себя на эту удочку. Полиция была в отчаянии и решительно
не знала, что предпринять. Но вот раз поздним
вечером к исправнику является содержатель
одного из кабаков, некий Конограй, с сообщением,
что к нему заходил крестьянин по имени Приходько.
От голода и усталости он еле держался на ногах и,
сильно охмелевши от выпитого стакана водки,
начал кричать, что скоро все будет
"по-иному", что он уже "присягал", что он
сам видел "бумагу". Очевидно, он был одним из
привлеченных к заговору, и Конограю пришла в
голову мысль через него и самому проникнуть туда.
Но так как для этого требовалась, очевидно,
какая-то присяга, то он и пришел к исправнику за
разрешением дать ее. Исправник был вне себя от
восторга. Он благословил его обеими руками и не
только позволил присягать кому и в чем угодно, но
обещал ему для поощрения и денег и земли.
Конограй разыскал Приходька, разговорился,
притворился сочувствующим и был допущен к
присяге. После этого Приходько показал ему
"бумагу", которая была не что иное, как устав
тайного общества. Прочитав, Конограй обратился к
Приходьку и сказал ему без всяких околичностей:
"Слушай, я вижу, ты знаешь все. Теперь выбирай:
или пойдем вместе к исправнику с этими бумагами,
и тогда тебя простят и еще дадут сколько хочешь
денег; или же тебе будет худо, потому что ведь
бумаги не больно тяжелы и я могу снести их и
сам". Поставленный, таким образом, между
двух огней, несчастный, вместо того чтобы убить
Конограя, сделался предателем. Сам он знал не
очень-то много, но и этого немногого было
достаточно, чтобы постепенно добраться до
остального. В самом непродолжительном времени
полиция уже держала в руках все нити заговора и
знала имена заговорщиков. Дело было нешуточное.
Число посвященных достигало трех тысяч, и
заговор, поставленный на военную ногу,
распространялся на несколько губерний; сигнал к
восстанию предполагалось дать в день одного из
ближайших праздников Он задумал план, поразительный по
соединению смелости с бесстыдством,
грандиозности и практичности - с полной
беспринципностью. План этот состоял в том, чтоб
поднять народ на весь существующий порядок и на
самого царя - во имя царя же. Стефанович сочинил и
сам себе вручил тайный царский манифест,
призывающий народ к всеобщему восстанию, ввиду
полного бессилия самого царя и его полного
порабощения дворянством и чиновниками. Это была
старая "самозванщина", облеченная в новую
канцелярскую форму. Такой бессовестной
мистификации и вместе такого могущественного
орудия для того, чтобы волновать умы русской
крестьянской массы, не придумала ни одна
забубенная воровская головушка из разинской или
пугачевской ватаги. Принцип стефановичевского плана -
обман народа, хотя бы для его же блага, и
поддержание гнусной царской легенды, хотя бы с
революционными целями,- был безусловно отвергнут
партией и не имел ни одного подражателя. Но
энергия имеет непреодолимую обаятельность, в
особенности для русских, среди которых людей с
энергией так мало. Кроме того, план Стефановича
имел еще одно преимущество, не зависевшее от
потакания монархическим предрассудкам: это была
первая и пока единственная попытка создать
народную организацию на почве не общих теорий, а
местных стремлений, какими были в Чигиринском
уезде борьба общинников против
индивидуалистов-"душевиков". Как бы то ни было, одно время
Стефанович был едва ли не самым популярным
человеком в партии. Его речь на суде была большой
неожиданностью как для его друзей, так и для
посторонних. Страсть ходить обходами сыграла с
ним плохую шутку. Проведя мужиков для блага
революции в Чигиринском деле, он на процессе
пожелал провести правительство для блага
свободы, напустив на себя личину монархизма. Он
осекся и был одурачен правительством, и
последняя вещь оказалась ему горше первыя. В описываемое время Стефанович был в
апогее своей славы. Его Чигиринское дело не
удалось. Правительство, имея в руках все
документы, арестовало более тысячи человек, в том
числе почти всех вожаков. Немногим удалось
скрыться. Вскоре и Стефанович был арестован при
помощи засады, устроенной на пути в то время, как
он вместе со своим приятелем Львом Дейчем
отправлялся на какое-то свидание с несколькими
уцелевшими участниками заговора. Иван
Бохановский, печатавший все документы и
прокламации, относившиеся к заговору, был
задержан несколькими днями раньше. Арестованные
были заключены в киевскую тюрьму, где их
содержали с величайшими предосторожностями.
Суда над ними ждали летом 1878 года, и никто не
сомневался, что главным виновникам не избежать
смертной казни. Это лето я проводил в Петербурге. Здесь мне часто приходилось бывать у Александры Малиновской*, талантливой художницы, бывшей одним из самых преданных членов нашей партии. Впрочем, никаких деловых сношений у меня с ней не было, так как она, хотя и оказывала важные услуги организации, работала не в той группе, к которой я принадлежал. Но невозможно было устоять против чарующего обаяния этой артистически изящной натуры и ее увлекательной беседы, полной остроумия и блеска. И я был не один среди нашего брата нелегальных, позволявший себе это маленькое нарушение правил конспирации. Итак, я часто к ней захаживал.
Однажды, придя немного раньше обыкновенного, я не
застал хозяйки и решил ждать ее возвращения.
Несколько минут спустя в комнату вошла Маша
Коленкина, бывшая большой приятельницей
киевских "бунтарей" и Малиновской. Мы разговорились. Полчаса прошло
незаметно. Вдруг в передней раздался громкий
звонок. Это не могла быть Малиновская, так как я
знал ее звонок; не мог быть также никто из
"наших", потому что "наши" так не звонят.
Так позвонить мог только человек, власть имеющий.
Это оказался попросту рассыльный с телеграммой.
Телеграмма была адресована на имя хозяйки, но
Коленкина вскрыла ее, не дожидаясь прихода своей
приятельницы, что меня нимало не удивило, так как
я знал, что они были очень дружны. Но я не мог не
изумиться, когда увидел, что Маша, всегда
сдержанная, взглянувши на телеграмму, вдруг
вскочила с места, захлопала в ладоши, стала
прыгать и бесноваться в припадке неистовой
радости. - Что такое? - с удивлением спросил я
ее. - Смотрите! смотрите! - воскликнула
она, подавая мне телеграмму. Я прочел ее; адрес, затем всего три
слова: "Родился мальчик, радуйтесь", - затем
подпись, и ничего больше. - Чего же вы так ликуете, - спросил я, -
или уж так вы мальчиков любите? - Какой тут мальчик! - воскликнула
Маша, махая руками.- Да они бежали из тюрьмы! - Кто они? где? как? - Стефанович, Дейч и Бохановский! Из
Киева. - Все трое? - Все, все! Тут уж и я не мог удержаться на месте. Через несколько дней получилось
письмо, извещавшее о скором прибытии Стефановича
и Дейча в Петербург. С большим нетерпением ждал я встречи
с ними, особенно с Стефановичем, с которым
несколько лет тому назад у меня были деловые
сношения. Я попросил приятеля, имевшего
встретить его на вокзале, привести его ко мне,
если возможно, тотчас по приезде. Я жил тогда по паспорту одной
высокопоставленной особы, имел в своем
распоряжении комнату с отдельным входом и был на
самом лучшем счету у дворника и хозяйки. В назначенный день я сидел дома в
ожидании Стефановича, который должен был
приехать с десятичасовым поездом. Но я знал, что,
прежде чем направиться ко мне, ему нужно
где-нибудь переодеться и "очиститься", то
есть отделаться от шпионов, в случае если бы они
последовали за ним со станции. Таким образом, он
вряд ли мог быть у меня раньше полуночи. Но уже с 11
часов мною начало овладевать сильное нетерпение,
и я ежеминутно посматривал на часы. Время тянулось страшно медленно. Дом,
где я жил, выходил на длинную-предлинную улицу, по
которой должны были подойти мои гости. Я вышел
посмотреть, не идут ли они. Была одна из тех волшебных
петербургских ночей, которые принадлежат к числу
величайших красот нашей столицы. Вечерняя и
утренняя заря, казалось, целовались в бледном,
беззвездном небе, с которого струились потоки
нежного, розоватого, фантастического света; а
легкие, золотистые облака медленно плавали в
атмосфере поразительной прозрачности. Как любил
я прежде эти белые ночи, когда, бывало, один в
маленькой душегубке, с двуперым веслом в руках,
скользишь посредине величавой Невы точно вися в
пространстве между необъятным сводом неба и
бездонной глубиной другого свода, отражавшегося
в черной поверхности реки. Зато как же
возненавидел я потом эти предательские,
жандармские ночи! Невозможно было
остюбдлщш98аваться на улице, так как я мог
привлечь к себе внимание какого-нибудь
случайного шпиона или околоточного, обходящего
свой участок, - перспектива не особенно приятная
в подобную ночь. Я вернулся домой. Нетерпение мое росло с минуты на
минуту. Но когда наконец пробило двенадцать
часов и все еще никого не было, я начал испытывать
настоящую пытку, известную только русскому
революционеру, который, отпуская даже на самое
короткое время друга, брата, жену не может быть
уверен, что не расстался с ними навсегда.
Воображение начало уже рисовать мне самые
мрачные картины, как вдруг, спустя минут десять
после полуночи, раздался стук отпираемой
калитки, за которым послышались шаги на моей
лестнице. Я отворил дверь. Это были они. Я тотчас
узнал Стефановича. При аресте с него был снят
портрет, как это делается со всеми политическими
заключенными. После побега его карточки были
розданы агентам полиции, которым было поручено
искать его, и понятно, что некоторые из них попали
в наши руки. Без всяких слов я бросился к нему на
шею иI сжал его в своих объятиях. Затем, горячо
поблагодарив приятеля, я ввел Стефановича в
комнату, не спуская с него любящего взгляда. Я
едва верил своим глазам.
Мы считали его безвозвратно погибшим. Петля
палача была уже накинута ему на шею. И вдруг этот
человек стоит тут как ни в чем не бывало, жив,
бодр, снова готовый к борьбе и деятельности. Вышло как-то само собой, что мы сразу
стали говорить друг с другом на "ты", как
старинные приятели. Мы вспомнили о наших прежних
сношениях Он не рассчитывал встретиться со мной
в Петербурге так как в провинции ему передавали,
что я был еще в Женеве. Знакомый уже с
подробностями его побега я спросил его, каким
образом ему удалось благополучно пробраться
сквозь стаи шпионов, переполнявших все станции. Он улыбнулся и тотчас стал
рассказывать. А я все смотрел на него, на этого
страшного человека, который не смущаясь ничем и
только благодаря своей несокрушимой энергии,
сумел сделаться безусловным властелином целых
тысяч этих упорных, подозрительных крестьян и
легко мог бы очутиться во главе грозного
восстания. Он был среднего роста, худой, с впалой
грудью и узкими плечами; физически он, должно
быть, был очень слаб. Мне не приходилось
встречать человека более некрасивого; но это
некрасивое лицо было привлекательно. В его серых
глазах сверкал ум, а в улыбке было что-то лукавое
и тонко насмешливое, как и в характере
украинского народа, к которому он принадлежит. Рассказывая о какой-нибудь удачной
хитрости, придуманной с целью сбить с толку
полицию, он смеялся от всей души, обнаруживая при
этом два ряда прекрасных зубов, белых, как
слоновая кость. Вся его наружность, с этим
морщинистым лбом и холодным, твердым взглядом,
выражала решимость и непоколебимое
самообладание. Я заметил, что в разговоре он
вовсе не прибегал к жестикуляции. Мы говорили об общих друзьях, которых
он посетил по дороге, о проектах, с которыми он
прибыл в Петербург, и о многом другом. "Che il tacer e bello, si com era il parlar cola dov era"*. Нельзя было не изумляться трезвости
его суждений по разным вопросам, которые он
рассматривал всегда с очень оригинальной и
практической точки зрения, в особенности же - его
знанью людей: достаточно было ему нескольких
дней знакомства, чтобы определить человека; хотя
надо сказать, что в его характеристиках всегда
была склонность к пессимизму. Заря давно уже
занялась, когда мы прекратили наконец нашу
беседу и устроились кое-как на ночлег. III Стефанович пробыл в Петербурге целый
месяц. Мы часто видались друг с другом, и я имел
полную возможность хорошо познакомиться с ним; а
узнать его - значило полюбить. Это натура
оригинальная и чрезвычайно сложная. Он,
несомненно, человек большого природного ума и
редкой силы характера. При благоприятных
обстоятельствах такие люди делаются творцами
истории. Он обладает в высшей степени редкой
способностью управлять массами, что
обнаружилось в Чигиринском деле. Большой скептик по отношению к людям,
он в то же время способен на дружбу, граничащую с
обожанием. Самым близким его приятелем был Л. Они
всегда жили неразлучно, исключая моментов, когда
этому мешали "дела". В таких случаях они
ежедневно обменивались длинными письмами,
которые они сохраняли, ревниво оберегая их от
всякого постороннего взора и тем давая повод к
постоянным шуткам на свой счет со стороны
товарищей. Несмотря на все превратности жизни,
Стефанович никогда не порывал связей со своим
отцом, старым деревенским священником, что было
довольно опасно в положении человека, из-за
которого целые города переворачивались вверх
дном, если только полиция подозревала там его
присутствие. Он очень любит и почитает своего
отца и часто говорит о нем, с особенным
удовольствием сообщая анекдоты из его жизни и
цитируя отрывки из его писем, обнаруживающих его
твердый, непосредственный ум и честное, прямое
сердце. I Клеменц - один из самых старых
чайковцев; теперь ему лет под пятьдесят.
Арестованный в марте 1879 года и сосланный в
Сибирь, он с тех пор живет там постоянно. В нем нет ничего конспираторского. Он
человек простой, душа нараспашку, веселый
собеседник и бесподобный рассказчик. Его
вольная, богатая речь, пересыпанная образами и
сравнениями, блещет всеми сокровищами русского
народного языка, которым он владеет с
изумительным, крыловским мастерством. Он едва ли не лучший из наших
народных пропагандистов. Манера говорить и вести
пропаганду у него своеобразная, совершенно
неподражаемая. Это не страстная, вдохновенная
проповедь Брешковской, не сократический,
неотразимый метод Михаила Куприянова,
гениального юноши, умершего в тюрьме 19 лет от
роду. Клеменц ведет свою пропаганду всю в шутках.
Он смеется и заставляет хвататься за животы
слушающих его мужиков, старых и малых, несмотря
на всю их обычную невозмутимость. Однако он
всегда ухитрится вложить в свою шутку
какую-нибудь серьезную мысль, которая так и
засядет гвоздем им в головы. Редко кому удавалось
вербовать столько приверженцев из среды
крестьян и городских рабочих. Речи, которые ему случалось
произносить иногда в каком-нибудь кабачке,
выходили настоящими перлами искусства. Помню,
как, отправляясь, бывало, с ним в поход по
деревням, я часто по целым часам не решался
вмешаться и прервать неисчерпаемый поток его
блестящих импровизаций и, забыв про пропаганду,
отдавался весь эстетическому наслаждению
слушателя. Красавцем Клеменца никак нельзя
назвать. Скорей наоборот. Но лицо его одно их тех,
на которые достаточно взглянуть раз, чтобы оно
навсегда осталось в памяти. Верхняя его часть с
широким лбом философа, с живыми карими глазами,
мягкими и вдумчивыми, в которых вспыхивают по
временам искры сдержанного смеха, изобличает в
нем европейца в полном смысле этого слова. Но по
нижней части лица его можно принять за калмыка,
киргиза, башкира, за кого угодно, только не
представителя кавказской расы. Не то чтобы в нем
было что-нибудь дикое и безобразное, нет: его рот,
с тонкими, точно выточенными губами, очень
красив, а в улыбке его есть что-то невыразимо
нежное и привлекательное. Что поражает в нем с
первого взгляда и придает такой странный
характер всей его физиономии - это нос, не
поддающийся никакому описанию: широкий, слегка
вздернутый на кончике и до такой степени плоский,
что в профиль он едва заметен, - истинная шутка
природы. * * * Если бы кто "вздумал искать двух
людей, которые представляли бы полнейшую
противоположность друг другу, то ему можно бы
указать Якова Стефановича и Дмитрия Клеменца. Один - это тип искусного
организатора; другой - ни
разу в своей жизни не создал и не пытался создать
ни одного кружка. Один - вечно деятельный, вечно
поглощенный широкими планами - был неразборчив в
средствах и не прочь бы был побрататься с самим
сатаною, если бы только это было ему полезно;
другой - полный
спокойной, ничем не омрачаемой преданности делу
социализма -не признавал компромиссов и никогда
не уклонялся от прямого пути ввиду соображении
непосредственной выгоды. Первый был способен
повести за собою не только отдельных личностей,
но и целые; массы на дело, задуманное и решенное
им одним; другой никогда не пытался и не желал
насиловать чужой воли. Это было ему просто
противно, и если кто-нибудь сам лез к нему под
ярмо, то такой человек становился ему невыносим. Несмотря на это, я не знаю никого, кто
имел бы такое влияние на окружающих, как Клеменц. Часто одно его слово полагало конец
самым ожесточенным спорам, улаживало
разногласия, казавшиеся непримиримыми. Это
влияние, которого он никогда не искал, которое
рождалось, так сказать, само собой везде, куда бы
он ни появлялся, особенно обнаруживалось в
личных отношениях. Я не встречал человека,
который возбуждал бы к себе такую страстную
привязанность, доходившую до обожания, как
Клеменц. Мне случалось перечитывать
несколько писем к нему от разных лиц. Не знай я, от
кого они были и кому предназначались, я принял бы
их за любовные послания. И эта привязанность была
вовсе не мимолетным увлечением, какое способны
внушать к себе некоторые блестящие натуры.
Такого человека, как он, нельзя забыть. Кто раз
его полюбил, того не охладит уже ни расстояние, ни
время. В чем же тайна его единственной в
своем роде власти покорять человеческие сердца?
Тайна эта в глубине и широте его собственного
любвеобильного сердца. Нельзя сказать, чтобы он легко
дружился с людьми; напротив, подобно всем глубоко
чувствующим натурам, он туг на сближение и очень
неохотно открывает свою душу перед посторонним.
Он даже считает себя холодным, черствым, и
чувства преданности, которые он возбуждает
против своей воли, смущают, угнетают его; он
считает себя не способным отвечать на них, и
потому они ему кажутся точно чем-то украденным,
на что он не имеет никакого права. Однако ни один
из его многочисленных друзей не сделал бы ему
подобного упрека. Привязанность к нему самому ничуть
не влияет на его отношение к людям. Это человек
поистине неподкупный. Зато он не пропустит ни
одной симпатичной черты в другом человеке и даже
со свойственным его натуре великодушием скорей
преувеличит ее цену. Он не имеет привычки
смотреть на людей с точки зрения пользы, какую
они могут принести партии. Среди своих
товарищей-конспираторов он остался человеком.
Если он с кем-нибудь сходится, то никогда не
делает этого с задней мыслью, подобно
большинству заговорщиков, которые принуждены
рассматривать людей как возможные полезности
для дела. Поэтому каждый чувствует себя с ним
легко и свободно; каждый готов отдать ему всю
свою душу и слепо идти по первому его слову,
уверенный, что Клеменц всегда будет настороже и
первый предупредит в случае малейшей опасности. И вздумай он послать кого-нибудь на
самое опасное дело, всякий готов будет идти без
минуты колебания, так как раз это сказал Клеменц,
то нет никакого сомнения, что дело стоит риска;
иначе он не послал бы. Но в действительности
Клеменц никогда не пользовался этой властью. Сам
он охотно шел на всякий риск, но никогда не
посылал в опасность другого. Даже в тех
маловажных случаях, когда "нелегальный", в
сущности, обязан обращаться к помощи
посторонних, так как он сам рискует головою,
тогда как для человека легального вся опасность
ограничивается несколькими днями ареста, даже
тут он брал все на себя, не допуская, чтобы другой
рисковал из-за него хоть одним волосом с своей
головы. Ни замечания, ни даже упреки самых
близких друзей не могли поколебать этой
щепетильности и заставить его не играть так
легко жизнью, столь дорогой для дела. Вот именно
последнего Клеменц ни за что не хотел признать.
Он - воплощенная скромность, хотя вы не найдете в
нем ни тени того униженного христианского
смирения, завещанного нам веками рабства и
лицемерия, за которым часто скрывается самое
необузданное самомнение. Клеменц, напротив,
человек независимый, гордый своим человеческим
достоинством и не способный ни перед кем гнуть
голову. В нем скромность является сама собой. Он
искренне и решительно не признает за собой ни
одного из тех замечательных свойств, которые
приобрели ему столько поклонников. Благодаря
какой-то оптической иллюзии, еще не нашедшей себе
объяснения в науке, он видит все эти достоинства
не в себе, а в своих друзьях. II Дмитрий Клеменц родился на берегах
Волги, где его отец был управляющим одного
имения, и все свое детство провел среди
первобытного пастушеского населения этих
необъятных степей, так прекрасно описанных им в
одной из своих юношеских поэм. Эта привольная жизнь на лоне дикой и
величественной природы придала его характеру
тот поэтический колорит и выработала в нем ту
любовь к опасности и приключениям, которые
остались у него и в зрелом возрасте. Впрочем, и
его мужество носит тот же оригинальный
отпечаток, как и приемы пропаганды. Он любит
опасность не как воин, находящий в ней источник
сильных ощущений, но скорее как артист, который
спокойно наслаждается ею, особенно смешными ее
сторонами. По-видимому, природа одарила его
сердцем, физически не способным испытывать
страх. Среди величайшей опасности Клеменц
никогда не теряет самообладания. Он остается
совершенно хладнокровным, смеется и шутит как ни
в чем не бывало. Этим объясняется его необычайное
присутствие духа. Из самых трудных положений он
выпутывается с изумительной находчивостью и
подчас с таким юмором, который ясно показывает,
что он все время нимало не думал об опасности, а
только забавлялся некоторыми смешными
положениями и моментами. Не раз ему случалось
совершать большие неосторожности - не из
тщеславия, которого в нем нет и следа, а просто из
любви к шутке. Так, один раз, в начале своей
революционной карьеры, скрываясь уже от полиции,
хотя и не перейдя еще на "нелегальное
положение", он лично отправился к прокурору
хлопотать об освобождении на поруки Анатолия
Сердюкова. К счастью, прокурор, недавно
назначенный на место, ничего не знал о нем, а
Клеменц говорил так убедительно, что ему обещали
исполнить его просьбу. И если бы не какая-то
перемена в ходе следствия по делу Сердюкова, то
мы имели бы забавный случай освобождения
политического заключенного под поручительство
человека, который сам скрывается от полиции. Подчас он придавал своим затеям
характер настоящей комической эпопеи,
разрабатывая все мельчайшие подробности с
тщательностью истинного артиста. Для примера
приведу одну из них: освобождение некоего
Тельсиева, слегка замешанного в Нечаевском деле
и сосланного административным порядком в
Петрозаводск. Клеменц отправился туда с подложными
документами одного инженера, капитана Штурма,
которому будто бы поручено произвести какие-то
геологические исследования в Финляндии. Тотчас
по приезде он явился с визитом к губернатору,
исправнику и прочим властям под предлогом
наведения необходимых справок и, конечно,
очаровал их всех до единого. Целую неделю он
прожил в Петрозаводске, выделывая, на удивление
горожан, всевозможные ученые штуки. Он стал
притчею во языцех и любимцем местных обывателей,
которые наперерыв друг перед другом устраивали
ему обеды и вечера. Спокойно подготовивши между
тем все для побега, он уехал вместе с Тельсиевым,
чтобы не подвергать его неудобствам путешествия
в одиночку. Совпадение было более чем странное. И,
несмотря на это, никому в Петрозаводске и в
голову не пришло, чтобы Клеменц был при
чем-нибудь в этой истории: так превосходно
разыграл он свою роль. Когда год спустя один из
его приятелей проезжал через город, исправник,
между прочим, обратился к нему с вопросом, не
знает ли он некоего капитана Штурма, и,
рассказавши множество самых удивительных
подробностей, относившихся к пребыванию этого
последнего в Петрозаводске, прибавил: - Прекрасный человек. Он обещал
заехать к нам на обратном пути из Финляндии, да
что-то не видно его. Очень жаль. Вероятно, он
предпочел вернуться морем. Что бы он запел, если бы знал, кто
такой был этот капитан Штурм? Клеменц - один из самых сильных умов,
бывших в рядах русской революционной партии. Несмотря на деятельное участие в
движении и на все превратности нелегальной
жизни, он всегда держался на уровне
интеллектуального прогресса Западной Европы и
хотя питал особенную склонность к экономическим
наукам, никогда не закапывался в них
исключительно. Обладая ненасытной жаждой знаний,
он изучал все, не заботясь о том, сможет ли он
извлечь из этого непосредственную пользу, или
нет. Я помню, как увлекался он лекциями
Гельмгольца, которые посещал в 1875 году в бытность
свою в Берлине Мне стоило больших усилий
отделаться от его отчетов о них, которыми он
наполнял все свои письма ко мне в Петербург. Широта его взглядов нисколько не
уступает жажде познаний. Клеменц вовсе не человек партии.
Глубоко убежденный социалист, он отдал народному
делу все, что мог: и свои знания, и свой светлый,
проницательный ум. Но он решительно не годен для
узких рамок тайного общества. Партия, к которой
он принадлежал, никогда не могла стать для него
родиной, семьей - одним словом, всем. Он постоянно
жил особняком. В нем нет ни тени партийного
самолюбия, которое является одним из самых
могущественных стимулов, руководящих
конспиратором. Он любит весь мир и не упускает ни
одного случая принять участие в его жизни. Так, он
писал не только для подпольной прессы, но гораздо
больше - для "легальных" петербургских
журналов, в которых он сотрудничал под разными
псевдонимами, и делал это не только из желания
быть более независимым и жить собственным
трудом, но еще и потому, что нуждался в более
обширной аудитории, чем та, которую могла
доставить ему подпольная литература. Он всегда держался в стороне от
"программных" раздоров, так часто
разделявших революционную партию на непримиримо
враждебные лагери. Полный веры в принципы
социализма вообще, он относился в высшей степени
скептически к различным средствам, на которые
революционеры смотрели в разное время как на
универсальные панацеи. Этот скептицизм
парализовал, конечно, его силу в подпольной
борьбе, где вследствие незначительности поля
действия не может быть особенного разнообразия в
средствах; и действительно, как конспиратор
Клеменц не имел, собственно, никакого значения.
Благодаря своей неотразимой личной
обаятельности он привлекал массу приверженцев
социалистической партии из среды всех классов
общества, особенно же из молодежи. Но сам он был
совершенно не способен вести им привлеченных
людей к какой-либо определенной цели; это уже
приходилось делать другим. Не скажу, чтоб у него
недоставало силы характера, которая делает
человека властелином воли других. Одно уже
магнетическое обаяние его личности представляло
неоспоримое доказательство присутствия в нем
этой силы. Умел он также и настоять на своем,
когда это было необходимо. Будучи свободен от
всякого самолюбия и тщеславия, он обладает
редким мужеством выступать против
общепризнанных взглядов, когда они кажутся ему
неосновательными. В деле Стефановича, которым
одно время так увлекались даже в Петербурге, он
стоял один в оппозиции с мнением целой партии. Но
у него нет ни той исключительности, ни той
душевной черствости, вытекающих из страстной
веры, которые так необходимы, когда приходится
вести людей почти на верную гибель. Таким образом, в революционном
движении Клеменц не сделал и сотой доли того, что
мог бы сделать по своим природным дарованиям. Это блестящий образчик мыслителя, со
всеми его достоинствами и недостатками. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|